«ЕВГЕНИЙ ОНЕГИН»: ИНТЕРПРЕТАЦИЯ, ПОЭТИКА, ТРАДИЦИЯ

Читать

«ЕВГЕНИЙ ОНЕГИН»: ИНТЕРПРЕТАЦИЯ, ПОЭТИКА, ТРАДИЦИЯ
sh: 1: –format=html: not found

Юрий Николаевич Чумаков

Пушкин. Тютчев: Опыт имманентных рассмотрений

Об этой книге

Она задумана в прошлом веке, но по многим причинам не была исполнена. Из них назову мое многолетнее увлечение Пушкиным, особенно «Евгением Онегиным» с его лирической стороны. Это определяет состав книги, отчасти напоминающей мой сборник статей «Стихотворная поэтика Пушкина».

[1] Однако перед читателем лежит по существу другая книга: пушкинский раздел в ней заметно сокращен, хотя прибавлены три новые статьи, а тютчевская часть, поскольку раньше она была лишь «приложением», наоборот, расширена.

Это позволяет соотнести оба раздела; соотносительность возникает как бы сама собой, из простой рядоположенности частей, несмотря на несовпадение жанров и объемов текстов, а также диспропорции самих разделов. Но, в конце концов, если взглянуть с определенного угла, разве «Евгений Онегин» не «движение словесных масс» (Ю.

Тынянов), не «большое стихотворение» (А. С. Пушкин), не фрагмент фрагментов? Обращаю также внимание и на отсутствие сравнительно-сопоставительной методики в отношении текстов. Это объясняется тем, что рассмотрение каждой вещи направлено не в стороны, а вовнутрь и происходит на имманентно-интуитивных путях.

Аналитическое остриё проходит сквозь поверхностные структуры к архетипическим основаниям лирики и лиризма и только там ищет сходство и различие. В такие моменты совершается выход во внепоэтические ряды, но в то же время любое новое пространство остается включенным в границы эстетического предмета.

Истоки книги лежат еще глубже, чем ее замысел. Это произошло во время войны в Саратове, куда была эвакуирована часть Ленинградского университета. Я уже побывал на фронте, увлекался стихами и был весь пронизан Блоком.

Однажды мне довелось услышать, как Григорий Александрович Гуковский назвал пять имен первейших русских поэтов: Державин, Пушкин, Тютчев, Некрасов, Блок. На вопрос о Лермонтове он ответил, что Лермонтов открывает верхний ряд классических русских прозаиков: Гоголь, Л. Толстой, Достоевский, Чехов.

Меня поразил расклад Гуковского, и я, завороженный им, постепенно сосредоточился на великой поэтической триаде XIX века. Замысел оформился в план, но неожиданно вмешался «Евгений Онегин» и помешал его реализации.

Я слишком поздно вернулся к задуманному, пришлось ограничиться двумя именами, да и здесь многое осталось неразвернутым. Однако я все-таки представлю тему в беглых очертаниях.

Будем исходить из того, что великими поэтами классического XIX века являются Пушкин, Некрасов и Тютчев. Широчайшая известность двух первых неоспорима. С Тютчевым, как всегда, сложнее.

Я не случайно поменял местами имена из формулы Гуковского, потому что Пушкин и Некрасов проходят по магистральному пути русской поэзии, а Тютчев, сравнительно с ними, поэт маргинальный. Первые обозначают собой отменяющие друг друга историко-литературные периоды, а Тютчев присутствует в них обоих, не особенно меняя своей поэтической манеры.

Пушкин и Некрасов поочередно «открывали» Тютчева, печатая подборки его стихов в одном и том же «Современнике». Однако в теневой позиции Тютчева можно угадать скрытое соперничество сначала с Пушкиным, а затем и с Некрасовым. Противостояние было ему необходимо для самоидентификации и для чувства преграды, которую надо преодолевать.

Это уберегает от поэтической энтропии. В связи с этим замечу, что в 1840-е годы, когда Пушкина уже не стало, а Некрасов еще не появился на авансцене, Тютчев пишет немного и в течение нескольких лет из-под его пера не выходит ни одного стихотворения.

Вместо этого он страстно спорил с Чаадаевым на вечную тему Россия и Запад и увлекался политической публицистикой. В результате отношения Тютчева с его контрагентами легко представить в виде треугольника вершиной вниз, где поэт образует вместе с ними нечто вроде поляризованного единства.

Весь этот проект не осуществился. Выступило лишь то, что лирические миры Пушкина и Тютчева взаимосцеплены и несовместимы. Их общей чертой является космизм, но космос того и другого выгораживается в различных сегментах поэтического (хочется сказать – сценического!) пространства. Сегменты соотносятся как центр и периферия.

Пушкин строит эстетический космос сбалансированным, классически прочерченным, гармонизированным извне и изнутри. Это идеальная модель столь желанного всеми порядка, и именно поэтому Пушкин у нас самая знаковая фигура. Тютчев творит в почти непрерывном напряжении космического чувства (С. Л.

Франк), потому что ему приходится постоянно уравновешивать упорядоченные и неупорядоченные участки своего универсума, защищая космос и хаос друг от друга. Позиция «лирического я» Пушкина находится в центре возведенного им пространства, и более чем справедливо сказано, что он «заклинатель и властелин многообразных стихий» (Ап. Григорьев).

«Лирическое я» Тютчева маргинально, оно как бы вынесено на край Земли, омываемой со всех сторон рекой Океанос. Стихии из недоступного мира продувают поэта насквозь, и нужны преизбыточные композиционные усилия, чтобы справиться с ними. В космосе Тютчева всегда присутствует весомый компонент хаоса.

Есть он, конечно, и у Пушкина, но Пушкин – поэт укрощенного хаоса, а Тютчев – укрощаемого. Все это напоминает действия глаголов совершенного и несовершенного вида, которые говорят как будто об одном и том же, но по-разному: укротить – укрощать.

По сходным правилам различаются и образы времени у обоих поэтов. В книге есть место, где сопоставлены особенности времени в стихотворениях «Я помню чудное мгновенье…» и «Я помню время золотое…». Здесь остановлюсь на главном. Пушкин в своем лирическом мире ориентирован на традиционное понимание времени.

Оно у него свободно продвигается по горизонтальному вектору от прошлому к будущему и обратно. В ускользающем настоящем оно не задерживается. Космос опознается как космос в том случае, когда в него внесена мера и число, и это касается, в первую очередь, пространства и времени.

«Версты полосаты» размечают безурядицу снежной глуши («Зимняя дорога»). Там же возникает суточное время, где «Стрелка часовая / Мерный круг свой совершит», и линейное время совмещается с циклическим, включая сюда изысканную композиционную реверсивность седьмой строфы.

Размеренный ход времени изображен и в памятных всем строчках: «Летят за днями дни, и каждый час уносит / Частичку бытия…» («Пора, мой друг, пора…»).

Нам доступно лишь переживание времени, а не его представление, и Пушкин, изображая ступени человеческой жизни, пользуется перифразами, аллегориями, метафорами, показывает время через образы пространства («Телега жизни»).

Нелюбовь Тютчева к времени общеизвестна. Если уж он изображает его устремленность, то она прохвачена пафосом уничтожения («Листья», «Конь морской»). Тютчеву сродни замедленное, останавливающееся время («Cache-cache», «Полдень»).

Его не привлекает стрела времени, летящая из прошлого в будущее, но он радуется листьям, потому что «Их жизнь, как океан безбрежный, / Вся в настоящем разлита», и призывает ринуться «В сей животворный океан» («Весна»). В. Н.

Топоров отмечал у Тютчева «океаническое чувство», которое связано с тем, что нерожденное существование, еще не знающее ни границ, ни сроков, удерживает в пренатальной памяти чувство покачивания на волне. Лирика Тютчева направлена к пределам, где мир еще «ни то ни другое» (С. Л.

Франк) и в него не внесена мера: «Прилив растет, и быстро нас уносит / В неизмеримость темных волн» («Сны»). Предпочитая настоящее, Тютчев как бы рассекает темпоральный поток, и в образовавшуюся цезуру вторгается безвременное время хаоса, то есть момент, когда время или кончилось, или не началось.

Это минус-время можно условно представить вертикальной чертой, пересекающей место цезуры, и тогда в нем проявятся качества пространства, которое вмещает в себя лирическое время и лирический сюжет. «Вечное время» в поэзии Тютчева провозглашает, таким образом, канонические формы лирики и лиризма.

Источник: https://www.litmir.me/br/?b=120474&p=11

ГРАМОТА.РУ – справочно-информационный интернет-портал «Русский язык»

«ЕВГЕНИЙ ОНЕГИН»: ИНТЕРПРЕТАЦИЯ, ПОЭТИКА, ТРАДИЦИЯ

В двадцатые годы XIX века у русской публики большой популярностью пользовались романтические романы Вальтера Скотта и его многочисленных подражателей.

Особенно любим был в России Байрон, чья возвышенная разочарованность эффектно контрастировала с недвижностью отечественной повседневности.

Романтические произведения привлекали своей необычностью: титанические характеры героев, страстные чувства, экзотические картины природы волновали воображение. И казалось, что на материале русской обыденности невозможно создать произведение, способное заинтересовать читателя.

Появление первых глав «Евгения Онегина» вызвало широкий культурный резонанс. Восторженные рецензии чередовались с едкими сатирическими статьями, неоднозначность оценок была вызвана беспрецедентностью художественного опыта, предпринятого поэтом. Необычна была уже сама форма произведения.

Роман в литературной «табели о рангах» считался произведением низкого жанра в сравнении с поэмой; он основывался на бытовом сюжете, в числе его героев, как правило, не было исторических фигур.

Пушкин, сознавая сложность творческой задачи, решается на объединение различных жанровых эстетик, добиваясь создания оригинального художественного мира.

Синтезируя романную эпичность со стихотворным ритмом, автор достигает гармоничной целостности; многочисленные жизненные коллизии подвергаются им психологическому анализу, а разнообразные проблемы разрешаются морально-этическими оценками.

Пушкинский энциклопедизм нельзя свести только к панорамной широте изображения действительности.

Принципы художественного типизирования, морально-философского концептирования открыли возможность не только зафиксировать реалии быта или общественной жизни, но и вскрыть генезис явлений, иронически связать их с понятиями и категориями, в комплексе воссоздающими практические и мыслительные контуры национального мироздания.

Пространство и время, социальное и индивидуальное сознание раскрываются художником в живых, незавершенных фактах действительности, освещаемых лирическим, а подчас ироническим взглядом. Пушкину не свойственно морализаторство.

Воспроизведение социальной жизни свободно от дидактики; светские обычаи, театр, балы, обитатели усадеб, детали быта – повествовательный материал, не претендующий на поэтическое обобщение, – неожиданно предстает занимательнейшим предметом исследования.

Система противопоставлений (петербургский свет – поместное дворянство; патриархальная Москва – русский денди; Онегин – Ленский; Татьяна – Ольга и т. д.) упорядочивает многообразие жизненной действительности, изначально отрицающее любые попытки каталогизации. Назидательность как средство выявления и декларации авторской позиции претит масштабу пушкинского гения.

Скрытая и явная ирония сквозит в описании помещичьего существования. Любование «милой стариной», деревней, явившей национальному миру женский идеал, неотделимо от насмешливых характеристик соседей Лариных. Мир обыденных забот развивается картинами фантастических грез, вычитанных из книг, и чудесами святочных гаданий.

Масштабность и в то же время камерность сюжета, единство эпических и лирических характеристик позволили автору дать самобытную интерпретацию жизни, ее наиболее драматических конфликтов, которые максимально воплотились в образе Евгения Онегина.

Современная Пушкину критика не раз задавалась вопросом о литературных и социальных корнях образа главного героя. Часто звучало имя байроновского Чайлд Гарольда, но не менее распространено было указание на отечественные истоки бытийного феномена.

Байронизм Онегина, разочарованность персонажа подтверждаются его литературными пристрастиями, складом характера, взлядами: «Что ж он? Ужели подражанье, ничтожный призрак, иль еще москвич в Гарольдовом плаще…» – рассуждает Татьяна о «герое своего романа».

Детерминированность пушкинского персонажа исторической действительностью отмечалась русскими мыслителями.

Герцен писал, что «в Пушкине видели продолжателя Байрона», но «к концу своего жизненного пути Пушкин и Байрон совершенно отдаляются друг от друга», что выражается в специфике созданных ими характеров: «Онегин – русский, он возможен лишь в России: там он необходим, и там его встречаешь на каждом шагу… Образ Онегина настолько национален, что встречается во всех романах и поэмах, которые получают какое-либо признание в России, и не потому, что хотели копировать его, а потому, что его постоянно находишь возле себя или в себе самом».

Воспроизведение с энциклопедической полнотой существа проблем и характеров, актуальных для социальной действительности 20-х годов XIX века, достигается не только подробнейшим изображением жизненных коллизий, склонностей, симпатий, моральных ориентации, духовного мира современников, но и особыми эстетическими средствами и композиционными решениями, к наиболее значимым из которых относятся эпиграфы. Цитаты из знакомых читателю и авторитетных художественных источников открывают для автора возможность создать многоплановый образ, рассчитанный на органичное восприятие контекстных значений, выполняя роль предварительных разъяснений, своеобразной экспозиции пушкинского повествования. Поэт перепоручает цитате из прецедентного текста роль коммуникативного посредника, расширяющего культурное пространство интерпретации «Евгения Онегина».

Фрагмент стихотворения Вяземского «Первый снег», избранный в качестве идейно-тематического пролога первой главы, ориентирован на создание косвенной характеристики героя и относится также и к обобщающей картине мировоззрения и настроений, присущих «молодой горячности»: «И жить торопится и чувствовать спешит».

Погоня героя за жизнью и скоротечность искренних чувств аллегорически вычитывались из названия печального раздумья Вяземского «Первый снег» («Единый беглый день, как сон обманчивый, как привиденья тень, Мелькнув, уносишь ты обман бесчеловечный!».Финал стихотворения – «И чувства истощив, на сердце одиноком нам оставляет след угаснувшей мечты…

» – соотносится с духовным состоянием Онегина, у которого «уж нет очарований».

В ироничной прелюдии второй главы «О rus!.. О Русь!» разрабатываются буколические мотивы европейской культуры в контексте отечественной патриархальной сюжетики.

Соотнесение классически образцового Горациевого с неизменным миром помещичьих усадеб вносит в тему рассказа о Лариных ощущение вечного покоя и недвижности, которые контрастируют с жизненной активностью персонажа, уподобленного в первой главе «первому снегу», стремительно окутывающему землю и уходящему в воспоминание.

Цитата из Мальфилатра «Она была девушка, она была влюблена» становится темой третьей главы, раскрывающей внутренний мир Татьяны. Пушкин предлагает формулу эмоционального состояния героини, которая определит основу любовных перипетий последующей литературы.

Автор изображает различные проявления души Татьяны, исследует обстоятельства формирования образа, впоследствии ставшего классической моральной нормой культуры, оппозиционной чрезмерной страстности, душевной распущенности и сну души.

Героиня Пушкина открывает галерею женских характеров русской литературы, объединяющих искренность чувств с особой чистотой помыслов, идеальные представления со стремлением воплотить себя в реальном мире.

Четвертая глава открывается максимой Неккера «Нравственность – в природе вещей». Возможны различные интерпретации этого известного в начале XIX века изречения.

С одной стороны, моральная сентенция является увещеванием решительного поступка Татьяны, однако следует учитывать и то, что героиня в сюжете признания в любви повторяет рисунок поведения, намеченный романтическими произведениями.

С другой стороны, этическая рекомендация Неккера предстает аксиомой отповеди Онегина, мало напоминающего Грандисона и Ловласа, но являющего не менее оригинальный тип самопроявления: он использует сюжет свидания для поучения, настолько увлекаясь назидательной риторикой, что вероятность осуществления любовных ожиданий девушки исключается. Символичность ситуации любовного объяснения состоит в том, что рождается особая процедура поведения участников фабулы встречи, когда культурная компетентность читателя оказывается излишней и события перестают соответствовать знакомому литературному ритуалу: чувственность, романтические клятвы, счастливые слезы, молчаливое согласие, выраженное глазами, и т. д. сознательно отвергаются автором ввиду претенциозной сентиментальности и литературности конфликта. Лекция на морально-этические темы видится более убедительной для человека, имеющего представление об основах «природы вещей».

В поэтической структуре «Евгения Онегина» сон Татьяны задает особый метафорический масштаб осмысления и оценки внутреннего мира героини и самого повествования. Автор раздвигает пространство рассказа до мифопоэтической аллегории.

Цитирование Жуковского в начале пятой главы – «О, не знай сих страшных снов ты, моя Светлана!» – отчетливо вскрывает ассоциацию с творчеством предшественника, подготавливает драматическую фабулу.

Поэтическая трактовка «чудного сна» – символический пейзаж, фольклорные эмблемы, барочно-сентименталистские аллюзии – объединяет частное со вселенским, чаемую гармонию с ощущением жизненного хаоса. Драматическая суть бытия, представленная в метафорике вещего видения, предваряет трагическую непреложность разрушения привычного для героини мира.

Эпиграф-предостережение, осуществляя символическое иносказание, очерчивает и пределы богатого духовного содержания образа. В композиции романа, основанной на приемах контраста и параллелизма и упорядоченной зеркальными проекциями (письмо Татьяны – письмо Онегина; объяснение Татьяны – объяснение Онегина и т. д.

), отсутствует антиномичная пара сну героини. «Бодрствующий» Онегин задан в плоскости реального социального существования, его натура освобождена от ассоциативно-поэтического контекста. И напротив, природа души Татьяны распространена на бесконечное многообразие бытовых реалий и мифологических сфер бытия.

Эпиграф-эпитафия, открывающий шестую главу романа – «Там, где дни облачны и кратки, родится племя, которому умирать не больно»,интегрирует пафос «На жизнь мадонны Лауры» Петрарки в сюжет романтика Владимира Ленского, чуждого объективной предметности мелочей российской жизни, создавшего иной мир в душе, отличие которого от окружающих и подготавливает трагедию персонажа. «Безболезненность смерти» предлагается как идея приятия предначертанного, независимо от того, когда оно осуществится. Мотивы поэзии Петрарки необходимы автору, чтобы приобщить персонаж к разработанной западной культурой философской традиции стоического умирания, прерывающего краткосрочность жизненной миссии «певца любви».

Тройной эпиграф к седьмой главе создает разнообразные по смыслу и интонации (панегирическую, ироническую, сатирическую) преамбулы повествования. Дмитриев, Баратынский, Грибоедов, объединенные высказываниями о Москве, представляют разнообразие спектра оценок национального мифа.

Поэтические характеристики древней столицы найдут развитие в сюжете романа, наметят специфику решения конфликтов, определят особую нюансировку поведения героев.

Двустишие из цикла «Стихов о разводе» Байрона, избранное в качестве эпиграфа восьмой главы, пронизано элегическими настроениями, метафорически передающими авторскую печаль прощания с романом и героями, расставания Онегина с Татьяной.

Эстетика эпиграфов наряду с другими художественными решениями Пушкина формирует дискуссионно-диалогический потенциал произведения, окрашивая прецедентные художественные явления в особые смысловые интонации, подготавливая новый масштаб обобщения классических образов.

Взаимопроникновение текстов, пересечение событийных эпизодов и эмоциональных мнений составляют основу диалогической динамики культуры, ту соразмерность и пропорциональность, которая уравновешивает противоречивость субъективных устремлений писателей и поэтов в познании природы художественной истины.
 

ПРАКТИКУМ
 

ФУНКЦИЯ ЭПИГРАФА В ПРОИЗВЕДЕНИЯХ РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ XIX ВЕКА
 

  1. Генеалогия:

    а) античность, философия, риторика, лирика;

    б) искусство говорящих предметов.

  2. Эпиграф в жанровой структуре произведений «нового времени». Опыты, максимы, характеры – истоки формирования эпиграфа.
  3. Эпиграф как выражение политических и эстетических воззрений писателей.
  4. Историко-познавательная функция эпиграфа.
  5. Функциональные аспекты эпиграфа. Проблема жанра:

    а) афористическое изречение, предваряющее тексты романтиков, патетические стихотворения Пушкина;

    б) пословица («Капитанская дочка» Пушкина, «Ревизор» Гоголя, «Кому на Руси жить хорошо» Некрасова);

    в) частное письмо («Евгений Онегин», «Пиковая дама» Пушкина);

    г) библейская реминисценция («Мцыри» Лермонтова, «Анна Каренина» Л. Толстого, «Бесы» Достоевского);

    д) литературная реминисценция («Евгений Онегин», «Повести Белкина» Пушкина, «Бесы», «Бедные люди» Достоевского);

    е) стилизация («Пиковая дама», «Повести Белкина» Пушкина, «Обрыв» Гончарова);

    ж) диалог («Пиковая дама» Пушкина, «Отцы и дети» Тургенева, «Железная дорога» Некрасова).

  6. Эпиграф в литературе эпохи романтизма и реализма. Тематика. Стилистическое своеобразие.
  7. Эпиграф-парадокс. Традиции и новаторство.
     

РЕКОМЕНДУЕМАЯ ЛИТЕРАТУРА:
 

  1. Литературный энциклопедический словарь. – М., 1990
  2. Домашнев А. И. Интерпретация художественного текста. – М., 1989
  3. Веселовский А. Н. Историческая поэтика. – М., 1993
  4. Красухин Г. Г. В присутствии Пушкина. – М., 1993

Источник: http://gramota.ru/biblio/research/dinam0/dinam8/

Юрий Николаевич Чумаков. Пушкин. Тютчев: Опыт имманентных рассмотрений

«ЕВГЕНИЙ ОНЕГИН»: ИНТЕРПРЕТАЦИЯ, ПОЭТИКА, ТРАДИЦИЯ

Страница:

  • >

   По сходной причине отлучена от запоминания строфа (4, XLII), может быть, гораздо более эффектная. Во-первых, ее ст. 3, 4 являют собой авторскую «врезку» внутрь ландшафта в виде скобочной конструкции. Сама эта «врезка» с двойным смысловым дном: кажется, что автор подсмеивается над шаблоном русской рифмы («морозы» – «розы»), а на самом деле подбрасывает составную рифму («морозы» – «рифмы розы»). Во-вторых, строфа (4, XLII) осложнена пеленой добавочных смыслов: отсылками к столичным залам («Опрятней модного паркета / Блистает речка, льдом одета»), к зимнему петербургскому «Дню Онегина», напрямую – через «серебрящиеся морозы» к воротнику, который «морозной пылью серебрится», опосредованно – через «Первый снег» Вяземского. На композицию «Первого снега» ориентировано и соотношение между XLI и XLII строфами с контрастным переходом от мрачноватой поздней осени к блистающей зиме. Потерян для широкой публики и «На красных лапках гусь тяжелый», не способный полететь с диким «крикливым караваном». «Тяжелый гусь» великолепен и сам по себе, и тем, что своей «тяжестью» и своим намерением «плыть по лону вод» вплетается в гусиный лабиринт мотивов, отдаленно связанный с третьестепенными персонажами, даже с Онегиным и автором. Вообще «Первый снег» Вяземского дополнительно освещает не только строфу (4, XLII), но и другие места ЕО, являясь в целом одним из генераторов того праздничного упоения жизнью, которое наполняет пушкинский роман в стихах, несмотря на трагические штрихи в судьбе героев и самого автора. Игнорирование стилистического чтения романа, согласно «движению словесных масс» (Ю. Н. Тынянов) и ассоциативному вихрю мотивов, отрезают от ЕО громадные объемы поэтического содержания, оставляя его не востребованным для читателя. ЕО – это образ мира, явленный в стиле. Стиль ЕО и его словесная выраженность полностью зависят от стиха. В структуре романа важную роль играют фрагменты прозы, а некоторые критики, начиная с В. Г. Белинского, находили в ЕО прозаическое содержание, растворенное в стихах. Однако, скорее всего, проза в ЕО, равным образом как и «прозаическое содержание», лишь подчеркивает стиховой характер романа, который отталкивается от чуждой ему стихии. ЕО написан классическим размером «золотого века» русской поэзии, четырехстопным ямбом. Его прямое рассмотрение здесь неуместно, но блистательный результат его применения в ЕО легко увидеть внутри строфы, специально изобретенной Пушкиным для своего романа.   ЕО – вершина строфического творчества Пушкина. Строфа ЕО – одна из самых «больших» в русской поэзии. В то же время она проста и именно поэтому гениальна. Пушкин соединил вместе три четверостишия со всеми вариантами парной рифмовки: перекрестной, смежной и опоясывающей. Тогдашние правила не допускали столкновения рифм одинакового типа на переходе от одной строфы к другой, и Пушкин добавил к 12 стихам еще 2 со смежной мужской рифмой. Получилась формула АбАбВВггДееДжж. Вот одна из строф:  (1) Однообразный и безумный,(2) Как вихорь жизни молодой,(3) Кружится вальса вихорь шумный;(4) Чета мелькает за четой.(5) К минуте мщенья приближаясь,(6) Онегин, втайне усмехаясь,(7) Подходит к Ольге. Быстро с ней(8) Вертится около гостей,(9) Потом на стул ее сажает,(10) Заводит речь о том, о сем;(11) Спустя минуты две потом(12) Вновь с нею вальс он продолжает;(13) Все в изумленье. Ленский сам(14) Не верит собственным глазам.     Замыкающее двустишие, ст. 13, 14, композиционно оформило всю строфу, придав ей интонационно-ритмическую и содержательную устойчивость за счет переклички со ст. 7, 8. Эта двойная опора, поддержанная ст. 10, 11, довершает архитектонику строфы и рисунок рифм, в котором на ст. 1–6 приходится 4 женские рифмы (2/3), в то время как остальные восемь стихов (7—14) содержат всего 2 женских рифмы (1/4 от 8). Четырнадцатистишие ЕО по протяженности равно сонету, т. н. «твердой форме», но остается неизвестным, имел ли в виду это сходство Пушкин (Л. П. Гроссман в 1920-х гг. сравнивал эти формы). Возможно, что 14 стихов кряду есть оптимальная единица для читательского восприятия (своего рода «квант», энергетическая порция).   Замкнутость и автономность строфы создает условия для содержательной и сюжетной многоплановости ЕО, обеспечивая свободный и одновременно отчеркнутый строфической границей переход от темы к теме. Периодическое возвращение строф напоминает функцию «метронома», с которым надо считаться, но эти же рамки, наложенные Пушкиным на самого себя, провоцируют их блистательное преодоление в разнообразии и богатстве ритмических и интонационно-синтаксических узоров каждой строфы. Можно прибавить, что поэтический порыв и строфический каркас соотносятся между собой в ЕО, как «волна и камень».

   «Строфа «Онегина» – это не только ритмико-синтаксическая, но и сюжетно-тематическая единица, ступень в повествовании, миниатюрная глава рассказа».[32] Как сонеты при всей их структурной герметичности позволяют сплетать из себя «венки» и «короны», так и строфы ЕО собираются в главы, а главы – в роман.

Говоря еще подробнее, слова в ЕО сплочены в стихи, стихи группируются в строфы, строфы включаются в эпизоды, связанные с автором или героями, эпизоды образуют прихотливую мозаику глав, которые, вместе с «Примечаниями» и «Отрывками из путешествия Онегина», вбирает в себя роман.

Все это собрано по «принципу матрешки», вложено одно в другое, и именно этот принцип, хотя и не только он один, придает тексту ЕО структурные черты компактности, многомерности и фрагментарности.

   Эти противообращенные структуры не позволяют установить в ЕО инерцию читательского восприятия. С одной стороны, композиционная замкнутость строф раз за разом приучает читателя к ожиданию в их итоге интонационной и мыслительной точки. Тем больший эффект, с другой стороны, имеют случаи (их всего 10–11 в ЕО), когда метрический конец строфы не совпадает с продолжающимся синтаксическим периодом и фраза заканчивается в следующей строфе. Особенно интересны эти строфические переносы тем, что наиболее выразительные из них падают на точки максимального сюжетно-содержательного и, следовательно, интонационно-ритмического напряжения. Это бегство Татьяны при появлении Онегина (от него и к нему!), это поспешная устремленность героя на последнее свидание и это смерть Ленского: «…Кусты сирен переломала, / По цветникам летя к ручью / И задыхаясь, на скамью // Упала…» (3, XXXVIII–XXXIX); «…грязно тает / На улицах разрытый снег. / Куда по нем свой быстрый бег // Стремит Онегин?» (8, XXXIX–XL); «…Пробили / Часы урочные: поэт / Роняет, молча, пистолет, // На грудь кладет тихонько руку / И падает» (6, XXX–XXXI). В первом случае зафиксировано потрясенное состояние Татьяны при резкой смене темпа действия; во втором – глубокая самопогруженность Онегина, едущего за решением своей судьбы. Однако главное заключается в том, что две тождественные и в то же время зеркально отраженные ситуации притянуты друг к другу через весь роман, выстраивая композиционное равновесие текста. Остается непостижимым, как это у Пушкина в двух ответственных местах написались единственные переносы без знаков препинания. В последнем случае перенос организован иначе: он подготовлен строчным переносом, а фраза, переходящая в другую строфу, заканчивается во втором стихе. Мгновенная смерть Ленского оказывается тем самым растянутой, как в замедленной съемке.   Движение ЕО сквозь русскую, а теперь уже сквозь мировую культуру совершается в широком спектре истолкований. Это касается и поэтики ЕО, которая также описывалась неоднозначно. Ее основная проблема связана с природой жанра уникального художественного субстрата, объявленного Пушкиным романом в стихах. То, что ЕО принадлежит к лироэпическому роду с романтической окраской, вряд ли захочется оспаривать. Трудности диктуются описанием сугубо пушкинских способов соединения мощного лирического потока с прерывистым эпическим повествованием, инверсиями и взаимопроникновением их характеристик, сбалансированием их противонаправленных структур. ЕО написан так, что исследователь и читатель способны с известным основанием отдать предпочтение то словесному плану, то плану действия, стиху или характерам. Если же все-таки исходить из уравновешивания лирического и эпического начал, проведенного и достигнутого самим Пушкиным, а не его интерпретаторами, то каково это равновесие: по принципу согласительного диалога или по принципу дополнительности, то есть баланса двух взаимоисключающих позиций рассмотрения ЕО. А может быть, ЕО в его художественном существовании предзадано постоянное ритмическое колебание от одного полюса к другому, как в басне о журавле и цапле. В настоящее время утвердилось мнение, что ЕО – картина внутреннего мира автора, вмещающего в себе повествование о героях. Однако неизменный читательский интерес именно к героям, к их открытому сюжету с пучком нереализованных возможностей производит инверсию в восприятии текста и выводит судьбу Евгения и Татьяны на главное место. Скорее всего, это было схвачено самим создателем ЕО: пишется большое стихотворение, а читается роман.

   Функциональное понимание существа ЕО откладывает в сторону извечный вопрос о его реализме. При этом не обязательно доказывать его принадлежность к романтизму или чему-нибудь другому, потому что конкретный анализ текста в аспекте большого стиля дает весьма приблизительные и конвенциональные результаты.

Впрочем, соотнесенность ЕО с романтизмом более продуктивна, по крайней мере, соответствует пушкинской эпохе. К тому же взгляд на реализм как на правдивое и адекватное отображение действительности основательно подорван в течение XX века.

Значительно оживилась реликтовая подпочва мифологического мышления, которое не отличает правду от вымысла, реальность от иллюзии. В многомерности существования, где реальность как бы выбрана из спектра возможных миров, нелегко отстаивать реализм как твердое и достоверное воспроизведение общей для всех действительности.

Теория литературы, конечно, оставит реализм, как и другие мировые стили, но под него надо подвести новые философско-эстетические и методологические опоры. В конце концов, «художественное творение не имеет предмета вне себя, на который оно направлялось бы и который оно должно было бы описать.

Художественное творение есть не выражение внешней реальности в комплексе мыслей о ней, а самооткровение некоей целостной реальности, которое возвышается над противоположностью между познающим субъектом и познаваемым объектом».[33] ЕО именно таков.

   Беспрецедентность ЕО, его блистательное совершенство не отрезали роман Пушкина от литературного процесса. Продуктивное влияние ЕО на русский классический роман в прозе отмечалось всегда и исследуется вплоть до настоящего времени, например, в работах В. А. Недзвецкого. Традиция русского стихотворного романа долгое время считалась несуществующей, но и эту линию, протекающую в видоизмененных и эпигонских формах, удалось эксплицировать. Следует, однако, иметь в виду, что ЕО непосредственно вслед за его появлением перешел из одной культуры в другую, воздействуя содержательно и формально на последующее течение литературы в «переведенном» на язык новой эпохи обличии. Построенный заново как литературный предмет, ЕО мог таким образом оказывать влияние чертами, которые первоначальная критика у него не отмечала. Поэтому при исследовательском помещении ЕО в различные литературные контексты надо учитывать своего рода «трансперсональные» метаморфозы текста.

   Выдвижение Онегина и Татьяны на первый план читательского восприятия не отделяет историю любви и разминовения героев от всеохватывающей панорамы русской жизни, сложенной из мозаики устойчивых и беглых впечатлений автора.

Евгений и Татьяна представляются современному читателю равнодостойными и равновеликими личностями, несущими свою драму, свой жизненный порыв (élan vital), свою неосуществленную и все же состоявшуюся любовь сквозь сообщество, где до сих пор остаются неизжитыми патриархально-родовые комплексы, подавляющие личностное начало.

Противопоставлять Татьяну герою от имени этих комплексов не имеет положительного смысла. ЕО – картина русского антропокосмоса, которая является всеобщим человеческим достоянием.[34]

   ЕО – произведение редкостное по богатству и красоте поэтической формы. Непринужденность лирического развертывания и простота фабулы маскируют прихотливо разыгранное действие. Оно происходит не столько между героями, сколько между автором и текстом, автором и героями, между жизнью и романом (см. 8, LI), между стихиями поэзии и прозы. м ЕО является его форма, в этом роман в стихах Пушкина предшествует «Улиссу» Джойса. В своем завершенном виде ЕО сохраняет напряженную неразвернутость, непредсказуемость и свободу выбора читателем различных ходов сюжета и смысла. Поэтическая структура романа, тяготея к свернутости, закрытости и самотождественности, одновременно открыта и, благодаря инверсивности, способна переворачивать семантическое пространство, которое к тому же постоянно возрастает, выходя из себя самого и насыщаясь смыслами. Единораздельность ЕО, удержание им собранности текста при господстве откровенных нестыковок, разрывов и клубящихся инверсий приводят на любом его порядке к парадоксальной игре сюжетно-композиционных и семантических возможностей, вариаций и альтернатив. Весь ЕО существует на противонатяжениях смысла, не перетягивающихся ни на одну сторону в ключевых местах. Суть текста в том, что он навсегда сохранил черты неостывшего черновика, и это подогревает соучастие читателей в его поэтическом возобновлении.  

   Список литературы о «Евгении Онегине»

   1. Баевский В. Сквозь магический кристалл: Поэтика «Евгения Онегина», романа в стихах А. Пушкина. М.: Прометей, 1990.
   2. Виноградов В. Стиль и композиция первой главы «Евгения Онегина» // Рус. яз. в школе. 1966. № 4.
   3. Гуревич А. М. Сюжет «Евгения Онегина». М., 1999.
   4. Зимовец С. Молчание Герасима: Психоаналитические и философские эссе о русской культуре. М.: Гнозис, 1996.
   5. Лотман Ю. М. Художественная структура «Евгения Онегина» // Труды по русской и славянской филологии, IX / Уч. зап. Тартуского ун-та. Тарту, 1966. Вып. 184.
   6. Лотман Ю. М. Своеобразие художественного построения «Евгения Онегина» // В школе поэтического слова. Пушкин. Лермонтов. Гоголь. М.: Просвещение, 1988.
   7. Маркович В. М. Сон Татьяны в поэтической структуре «Евгения Онегина» // Болдинские чтения. Горький: Волго-Вятское книжное изд-во, 1980.
   8. Маркович В. М. О мифологическом подтексте сна Татьяны // Болдинские чтения. Горький: Волго-Вятское книжное изд-во, 1981.
   9. Михайлова Н. И. «Собранье пестрых глав»: о романе А. С. Пушкина «Евгений Онегин». М.: Имидж, 1994.
   10. Недзвецкий В. А. «Иные нужны мне картины» (О природе «поэзии жизни» в «Евгении Онегине» А. С. Пушкина) // Изв. АН СССР. СЛЯ. 1978. Т. 37. № 3.
   11. Непомнящий В. Начало большого стихотворения // Поэзия и судьба: Над страницами духовной биографии Пушкина. М.: Сов. писатель, 1987.
   12. Семенко И. М. О роли образа «автора» в «Евгении Онегине» // Труды Ленингр. библиотечного ин-та. Т. 2. Л., 1957.
   13. Тамарченко Н. Д. Сюжет сна Татьяны и его источники // Болдинские чтения. Горький: Волго-Вятское книжное изд-во, 1987.
   14. Турбин В. Н. Поэтика романа А. С. Пушкина «Евгений Онегин». М.: Изд-во Моск. ун-та, 1996.
   15. Фомичев С. А. Поэзия Пушкина: Творческая эволюция. Л.: Наука, 1986.
   16. Хаев Е. С. Проблема фрагментарности сюжета в «Евгении Онегине» // Болдинские чтения. Горький: Волго-Вятское книжное изд-во, 1982.
   17. Чудаков А. П. Структура персонажа у Пушкина // Сб. статей к 70-летию проф. Ю. М. Лотмана. Тарту: Тартуский ун-т, 1992.
   18. Чудаков А. П. Сколько сюжетов в «Евгении Онегине» // Поэтика. История. Литература. Лингвистика: Сб. к 70-летию Вяч. Вс. Иванова. М.: ОГИ, 1999.
   19. Чудаков А.

Источник: http://TheLib.ru/books/yuriy_nikolaevich_chumakov/pushkin_tyutchev_opyt_immanentnyh_rassmotreniy-read-4.html

Book for ucheba
Добавить комментарий